— А вы ее на цепь-то не сажайте, она, поди, воли хочет.
Песни из-за поля мне так нравились, что я уж каждый вечер усаживалась на крыльцо и ждала.
Однажды бабушка ушла помочь колхозу, а я осталась дома одна. Тысяча и один наказ закрывать дверь, когда иду в огород, бежать, как покажутся немоляхи, я тут же забыла. Первым делом пошла в огуречник, потому что вчера усмотрела почти выросший огурец. Он и подрос за ночь. Осторожно отщипнув его, я помчалась за ворота, надо было срочно показать огурец Фариду и Азаму!
Едва я переступила за дощечку под воротами, как увидела старую цыганку. Она шла по нашей стороне. Сверкали на солнце серьги, при каждом взмахе руки я ловила высверк колец на пальцах и не могла оторвать взгляда от ее пышного подола. Тем временем она подошла ко мне. Остановилась. Я забыла об огурце. Она почмокала языком, как чмокают маленьким, любуясь их игрушкой. Но я подумала, что она просит отдать огурец, и, напуганная страшными рассказами бабушки, протянула ей этот огурец. Она его взяла. Потом потянула меня за руку и посадила рядом с собой в канавку. Я послушно села. Цыганка была старая, я это видела. У нее и волосы седые виднелись из-под платка. Она разломила пополам огурец, подала половину мне, улыбнулась, достала из брезентовой сумки черствый ломоть хлеба, тоже переломила и половину подала мне. Потом из холщовой тряпки посыпала мой и свой огурец крупной солью, и мы дружно захрустели.
— Приходи к нам на свадьбу! — весело сказала она, вставая. — Моя дочь Мирель выходит за сына Михая замуж. — И пошла в тот конец деревни, к Михаю.
— Немоляхи-то свадьбу в августе ладят! — сказала как-то бабушка. — Чем дурником этому Сережке на наших девок бросаться, и верно, пусть женится. В сельсовете, слышь-ко, запишутся! — удивилась она.
Эта новость расшевелила деревню. Сергей уходил тропкой мимо нашего дома в поле, я видела его с крыльца. Спустя время до крыльца долетала песня. Пели мужчина и женщина. И столько в этой песне было силы, что я даже не слышала звуков, доносившихся с дороги, меня целиком захватывала эта песня.
Мирель и Сергей были такие красивые в свадебном наряде! В памяти осталось что-то необыкновенно солнечное, яркое, словно многогранник боковины толстого стекла, на который упал сноп света, и это ударило многоцветьем в глаза.
Дядя Коля пришел со своей треногой и фотоаппаратом прямо к сельсовету, а жена его принесла тумбочку с вазой и большими бумажными цветами. Молодые фотографировались вместе, а потом дядя Коля попросил его уважить и сфотографироваться Мирели одной. Она легко вскинула голову, положила на бедро руку в браслетах. Все так и замерли — до чего была красива эта Мирель! Даже бабушка шепнула мне: «Могут же быть как люди!»
Дядя Коля с женой ушли. Все разбрелись. Цыгане ушли за поле в свой табор. Так я и уснула под доносившиеся песни. А среди ночи вдруг проснулась оттого, что бабушка кричала.
В доме пахло гарью, бабушка металась по дому и все искала, где у нас пожар. Потом, выбежав на улицу, заахала. Вернулась в дом, велела мне спать, накинула замок на дверь и побежала вместе со всеми, а деревня уже окончательно очнулась ото сна. Я видела в окно, что все бегут к полю. Сна как не бывало. А углядев в толпе бегущих Фарида, я не раздумывая выскочила в окно и помчалась впереди всех.
На противоположном краю поля, там, где пшеница подступала прямо к дороге, я увидела всю перепачканную сажей Мирель. Она сидела и качалась из стороны в сторону. Иногда голова ее касалась земли, и она гребла ладошками эту землю и зачем-то посыпала ею себе волосы. Они были распущены и закрывали ей все лицо и спину. В свете фар полуторки я видела только Мирель и огромную, невидимо где кончавшуюся выгоревшую часть поля. И только когда мне удалось протиснуться ближе, я вдруг различила на этом пепелище раскинутое, все в саже и огромных дырах пуховое одеяло, а на нем, я узнала по рубашке, лежал Сергей. Все молчали. Только Мирель, все качаясь из стороны в сторону, глухо стонала и все посыпала себе голову землей, перемешанной с пеплом и жженым зерном пшеницы. По ту сторону стояли цыгане, по эту — деревенские. Рядом с бабушкой почему-то стоял Михай.
Вдруг Михай резко обернулся к полуторке и страшным голосом закричал:
— Погаси фары! Это ты поджег пшеницу! — Он вскочил на подножку полуторки и вытряхнул из кабины шофера, Федьку Большие Уши. Так у нас его все звали за то, что он всегда клялся, что все слышал своими ушами и не врет, а оказывалось, что все врет. — Ты! Я сколько раз тебе говорил, чтоб ты ездил с глушителем. Искра! Вы понимаете… — Он ходил вдоль выстроившихся людей с раскрытыми словно для объятий руками и объяснял, как это просто — в такую жару выронить искру без глушителя и сжечь хоть дом.
Все понимали, но Михаю надо было зачем-то еще и еще раз говорить об этом. Он словно бы не решался приблизиться к своему сыну, словно верил, что тот услышит его и встанет, придет сам. И он кричал все громче и громче…
Домой мы пришли утром. Всю дорогу бабушка только и повторяла:
— Пошел с невестой погулять, а хлеб горит! Хотел невесту на одеяло посадить, чтоб платье не испачкала, а она па-ше-ни-ца-то-о… — не заканчивала и начинала плакать. — Один, одеялом-то — на огнище-то… Господи! Перед хлебом-то все мы едины-ы-ы…
Хоронила Сергея вся наша деревня. Бабушка в то утро дольше обычного завозилась с хлебом. Обычно к семи утра у нее калачи уж под холстиной лежат. А тут все беспокоилась, что калачи плохо тронутся и под сильно горячий. Что касается хлеба, тут бабушка может подзатыльника такого отвесить, что долго будешь помнить! Как-то взяла я калач да и положила подом вверх, отрезаю себе краюху. Подошла, шмякнула мне как следует по одному месту. Перевернула хлеб как положено.