Шутиха-Машутиха - Страница 31


К оглавлению

31

— Надо же! — восторгалась я. — Ну и молодец же вы! Ведь это какая ж посудина удобная! — Перед моим внутренним взором возникло старенькое корытце, заполненное студнем. — Как это здорово, что вы вспомнили такое старинное ремесло! — с энтузиазмом пела я. — А сколько просите-то?

Он назвал цену, никак не среагировав на мои восторги.

— Ну конечно, — захлебывалась я от радости. — Чего там пять рублей?! Этому цены нет. И продолжайте, ради бога, долбить эти корытца и всех научите.

Я была прямо-таки счастлива. Меня не смутило, что корытце несколько тяжеловато по сравнению с тем, которое было у нас. Новое же. На морозе затяжелело.

Уходя, я поймала взгляд того, что торговал мочальными кистями. Взгляд был не то жалкий, не то затравленный. «Ого! Завидует, — легко подумалось мне, — у него-то не берут, да и сколько же это надо продать кистей, чтоб сразу пятерку выручить».

— На морозе, девка, держи, может, до тепла и додержишь, — сказал мне вслед старичок в борчатке. Я не придала значения его словам. Дома я вволю полюбовалась покупкой. С волнением вспоминала бабушку, словно отчитывалась перед ней: вот купила, не думай, что забыла. Достала и сечку, в корытце положила, наметив в следующее воскресенье накормить домашних пельменями с рубленым мясом.

Вечером зашла ко мне соседка тетя Катя, пенсионерка и наша лифтерша. Зашла по телефону позвонить, слесаря вызвать.

— Тетя Катя, а я корытце купила, — похвалилась я и повела ее в кухню.

— У-у, дело-то забытое, — встрепенулась тетя Катя. Она ухватила было корытце одной рукой. — А че эко тяжело-то? — Понюхала зачем-то корытце. — Вынаглился, собака! — заворчала она сердито.

— Кто, тетя Катя.

— Да тот, кто его тебе всучил. Сколь отдала?

— Пять рэ.

— И не торговалась? Это ведь каки деньги за дерево-то!

— Чего торговаться? Обрадовалась. Ведь такая редкость!

— Эх ты, неразжева. Нарухал он тебе, поди, что чурбачок морил, морил в воде, сушил цельный год…

— Да нет, он вообще ничего не говорил. А я и не спрашивала.

— Вот до че забуженели люди. Видит, что девка обрадела, так на те, сдеру, небось у него и пятки-то загорелись от радости, что таку недотепу встрел.

— А чем оно, корыто, плохое? Все же столько трудился над ним человек. Так все аккуратно выдолблено, — сопротивлялась я.

— Ага, шибко баское, куды там! Мой тятя, помню, всех баб в деревне отоварил этим добром за четушку. А всего и сидения-то над ними было, что три вечера. Только тятины-то корытца легонькие выходили, потому что он с лета чурочки приглядал и уж из сухой березы ладил. А тут, гли-ко, из всего дерева сырого лажено. Жабрей в дыру-то такому мастеру!

Я готова была заплакать. Не из-за денег, не из-за того, что меня провели. Нет! Внутри что-то смялось, перекосило душу и заныло, будто туда паук пробрался и вмиг все обмотал липкой паутиной.

— Это че… Я лонись по осени натакалась на старичка — коноплем торговал. Ну чисто слюной изошла, как увидела. Жарено-то конопле како вкусно! Твоя-то бабка, должно, жаривала?

Я вяло мотнула головой.

— Ну вот, от жадности набрала десять стаканов. Полтинник стакан. Дороговато, думаю, да ведь робят, внуков, думаю, угощу, оне эдаково не пробовали. Че, девка, делать, ежели я теперя как пестерь дырявый. Обличье и говорье деревенское, а до того из деревни выдернуло, что никак комель не обрастат, все про деревню знаю и помню, а что с того толку? Никак не приноровлюсь жить в городе, с оглядом. В деревне, вишь, привыкли жить на виду. Если кто мухлюет, дак к тому только в крайности придешь, уж знашь, каку пакость может устряпать, сторожишься. А тут… Умалинят, что не разберешь, который врет, а который правду бает. Так подманерятся, так обают, что стыдно не поверить. Дак вот. Шишига тот с коноплем мне махорку продал. Дома только, как очки надела, разглядела. Ошушукать бы его, окаянного. А где взять? И как было не поверить? Я помню, как мы коноплё молотили, пылищи наглотаешься. Уваженье к этому труду поимела. А он, шишига, гли-ко че выробил! Ну, синички склевали коноплё, а табак остался…

— Но зачем же так делать? — вопрошала я тетю Катю.

— Дорожиночка ты моя, не примай близко к сердцу. Ни один шишига две жизни не живет. Хапай не хапай. А совесть замаиват — каждого в свой срок. По-своему.

Она ушла. Я вынесла корытце на балкон, вспомнив совет деда. И сечку спрятала.

Утром снова пришла тетя Катя.

— А какой он из себя?

— Кто, тетя Катя?

— Ну, этот, корытник.

— Такой… чистый весь, с рыжей бородой…

— Ага, с бородой. — Она ушла, занятая какими-то своими мыслями.

День прошел, другой. Неделя. Потом я уехала в командировку. Солнце уж вовсю таращилось на снег, появились прогалинки. Выйдя зачем-то на балкон, я обнаружила, что корытце с торцов оскалилось трещинами, заметно усохло. В досаде я отбросила его в дальний угол, словно полено для растопки.

И еще прошло время.

— Можно тебя оторвать-то? — На пороге стояла тетя Катя. — Выкараулила я его.

— Кого, тетя Катя?

— Корытника! — сказала она с мстительным блеском в глазах. — Кажинный день ходила на базар.

— Зачем же?

— А затем, что очень мы распустили их. Дума меня замаяла. А этот твой корытник — настоящий шишига. Не хошь, мол, не бери. Я сама не брала и народу не давала брать. Стояла при нем и всем про его халтуру толковала. Завтра воскресенье, припрется. Доконаю его наглядно. Давай свое корыто! Или вобче больше не придет, или корыты будет ладить по совести. Больно мы богатые стали и терпеливые. Нам ярмо на шею, а мы еще и кнут подаем!

31