— Ну хорошо, — словно подводя итог своей консультации, деловито глянула на Лидочку доцент. — О лечении мы поговорим позже. — И вышла.
— Лидия Андреевна, все правильно. У меня раздвоение второго тона. Я знала. Он же раздваивается, Олег-то мой. Понимаете? А мой тон — первый. Он чистый и сильный. Чистый и сильный, правда? — Анечка улыбнулась.
— Да, Анечка, чистый и сильный, — кивнула врач.
— Приезжайте к нам в деревню, я свожу вас туда, где поют перепелки и кричат перепела. Их никто почему-то не бережет. Много их гибнет на полях, мы же кругами убираем хлеб… Вот я умру, и он тогда, как перепел, закричит… — Анечка упала в подушку, плечи ее дрогнули.
— Если ты будешь о смерти думать, мне тебя не поднять, — наклонившись к Анечкиному уху, шепнула врач.
— А зачем? Зачем мне много здоровья? Он же никогда, вы понимаете, он никогда не решится… Вот не любит, а живет… Лидия Андреевна, выпишите меня прямо сейчас. — Она вскинулась, глаза ее заблестели. — Прямо сейчас! Ведь через неделю снег сойдет. Как хорошо в это время в деревне. Видите, месяц пролежала — без толку. Здесь мне будет все хуже и хуже. — Анечка уже стояла на полу, лихорадочно собирая вещи. — Я буду лечиться у нашего фельдшера Закрятина. Он мудрый и добрый. Вы только все-все ему напишите, он исполнит.
И Лидочка, холодея, вдруг поняла, что не может отказать ей, не может выдавить из себя расхожие слова о том, что надо лечиться, надо, в конце концов, бороться. Уже согласившись на выписку, она решила весной непременно побывать в Аниной деревне.
Вечером, встретившись с Коробейниковой на улице — жили в одном микрорайоне, Лидочка хотела сделать вид, что не заметила Раду Ивановну, ее не покидало чувство какой-то неловкости и стыда, но Коробейникова сама шла к Лидочке.
— Все справочники перевернула, — рубанула она рукой воздух, — нигде нет разночтений, во всех справочниках так и написано: «Ритм перепелки!» Ну неужели светила могут ошибаться?! — довольно и победно рассмеялась Рада Ивановна. — А девочка эта действительно странная. Вообще там, Лидочка, комбинированный порок. Не каждый хирург согласится на такую операцию.
— Да-да, — поспешно согласилась Лидия Андреевна и, сославшись на неотложные дела, извинилась и быстро пошла.
Прошло много времени. Всякий раз, выслушивая тоны сердца больных, Лидия Андреевна неотступно помнила Анечку. Ей, молодому кардиологу, становилось страшно, когда слышалось: так-та-та, и она мучительно размышляла о том, как вернуть ритм так-так-так.
Она не решилась съездить в Анину деревню. Только спустя несколько лет, оказавшись с мужем в деревне у его родственников, она пошла с женщинами по ягоды.
Что-то знакомое донеслось до ее слуха из березового колка.
Прислушалась.
«Так-та-та, так-та-та…»
— Кто это кричит? — поспешно спросила она женщин.
— В колке-то? А перепел кричит. Сейчас и перепелка откликнется, запоет-залюбезничает.
Лидия Андреевна остановилась, замерла.
— Ну же, ну! — торопила она невидимую перепелку.
Но перепелка не откликалась.
«Так-та-та! Так-та-та!» — все тревожней кричал перепел.
В поисках веника забрела я на базар. Морозы уж отступили, базар оживал, приноравливался, обновлял цены, вырабатывал тактику весеннего наступления на покупателя. Базар набирал форму!
Веников не было.
У самого выхода, на почерневшем длинном столе мое внимание привлекло что-то необычное, давно забытое, заставившее радостно толкнуться сердце: деревянные корытца!
Ни разу не видела их ни в магазине, ни на базаре. Бабушка все сетовала, что наше вовсе истончало, даже донышко просвечивало, если посмотреть его на солнце. И то! Сколько себя помнила, столько и корытце это жило со мной. Капусту, осердие на пирожки рубили в нем сечкой. А пельмени бабушка признавала лишь с мясом, изрубленным таким вот образом. Старухи в голос утверждали, что через мясорубку — «не тот скус». Мясорубки у нас вообще не было. Их просто в магазинах не продавали. Если кому-то и удавалось купить ее в далеком городе, то все равно ее для чего-то берегли. Висела она на видном месте. Ребятишек к ней тянуло, как теперь к магнитофону, однако старухи твердо стояли на своем — орудуй сечкой.
Добыть новое корытце нам с бабушкой не удалось, захирело это ремесло.
Корытце старое отжило вместе с бабушкой, а сечка вот осталась и кочевала вместе со мной. Она да еще старинная тарелка — вот и все мое наследство. Но мне достались самые лучшие, на мой взгляд, вещи. На тарелке при бабушке в праздничные дни томились ароматные шаньги, тарелка словно навечно впитала этот аромат, а при взгляде на сечку вспоминалась бабушкина рука — широкая, в коричневых пятнышках, с несгибающимся мизинцем (серпом в молодости повредила, и палец перестал сгибаться), мизинец глядел утычкой, но он не мешал бабушке, только когда она держала сечку, казалось, что она нарочно его так оттопырила, словно барыня на картинке.
…Корытцами торговал дед с окладистой рыжей бородой. На нем был почти новый черненый полушубок, ондатровая шапка. Аккуратный такой дедок. Но чего-то в нем недоставало, чтобы обратиться к нему, назвав дедушкой. Вот кистями мочальными рядом с ним торговал, тот дед: в подшитых пимах, латаных штанах и старущей шубе-борчатке, и шапчонка на нем так себе, с суконным верхом, да и лицо совсем по-стариковски не пробрито — кое-где, видно сослепу, остались выпрыски щетины.
Но моим вниманием целиком завладели корытца, белые, аккуратные, будто кучка ядреных отмытых груздей.