Шутиха-Машутиха - Страница 115


К оглавлению

115

Арсений, оступаясь во второстепенные фразы и обобщения, как-то завел разговор с Виктором о том, что надо бы ему, Виктору, посидеть возле хорошего мастера-портретиста, уйти в тишину и самому дойти до какой-то истины. Боясь оскорбить товарища, он даже не употребил по отношению к Виктору слова «самоучка» и понял, что попал в самое уязвимое место, даже не дойдя до главного.

— Да, я не оканчивал академий, — громко засмеялся Сбитнев, — и не жалею об этом. Знаю, знаю — вы носитесь со своим академическим образованием. Но вас там засушивают, как травку для гербария. — Он достал из ящика стола кучу газет и журналов: — Вот пресса обо мне. Это что, всё дураки писали? Из меня бы вышибли самобытность, о которой тут все пишут, — я бы до смерти не избавился от благоговения перед авторитетами и тем, что было до нас. Вот ты, ты, старичок, чего ты добился, чему тебя научили в твоей академии? Странно — меня, самоучку, выставляют, а у тебя даже для баллов ничего не берут. Извини, это я не только о тебе, я так, фигурально выражаясь. Но жить-то надо се-год-ня, каждый день. Я же не виноват, что меня выбирают, а тебя — нет. Неужели вправду все вокруг такие дураки?

Арсений умел выслушивать всех, при этом сосредоточась на чем-нибудь своем. Ему хватало первой фразы, интонации, чтобы угадать все, что последует за этим. Он мог логически развить мысль другого, но — молча. Эта особенность буквально родилась вместе с ним. Почти до пятилетнего возраста он молча и сосредоточенно вбирал и изучал мир, не проронив ни слова. Он умел слушать шорохи за печью, мог часами слушать ручей или листву тополей над крышей чулана, где любил лежать летом, притворившись спящим. Однажды со старшими деревенскими мальчишками он убежал на станцию, и, наглядевшись на мчавшиеся поезда, они легли в канаву у железнодорожной насыпи. Паровоз, тяжело тащивший товарняк, оставил шлейф черного дыма, и кто-то из пацанов закричал: «Ребя! Смотри, смотри! Дракон летит!» Арсений вскочил, чтоб разглядеть, а его дернули за штанину: «Арся, ложись, а то змей всех сожрет! Видишь, как шеей крутит, паразит!» И он вжался в траву, зорко следя сквозь растопыренные пальцы на лохматое чудище, стремительно растекавшееся по небу. «Небо победило, победило!» — кричали пацаны. Арсик же думал: и куда улетел дракон?

Он полюбил облака, любимым занятием его стало наблюдение за ними. Забираясь за огуречную грядку, он придумывал облакам имена, больше всего ему нравилось находить среди груды облаков тетку Соломониду, повариху. Облако пухло, колебалось, как тетка Соломонида, морщило нос, наклонялось и тряслось от смеха. Перед грозой, когда облака словно кто тянул к деревне на веревочке, он забирался в пустой сенник и в открытую дверь смотрел в сгущающуюся черноту, а тополь у дома словно вдруг подрастал, замерев, мускулисто напрягшись. Первые капли дождя, крупные, прыгали по грядке, плясали, отскакивая от зелени. Кто-то за оградой орал: «Дождик, дождик, пуще! Дам тебе гущи, хлеба каравай! Весь день поливай!»

Арсик не любил, когда кричали, не любил громкого смеха и высоких голосов. Домашние ждали, веря врачам, что он обязательно заговорит, но не догадывались, как он страдает от людей с громкими голосами.

Мать часто кричала на старших его сестер и братьев и не могла понять, отчего ее младшенький со всех ног бросается к ней и, прильнув, обхватив ручонками ногу, заглядывает ей в лицо, сжав губенки, трясет головой. Но мать была громогласной, ее ненадолго хватало, и снова по избе вслед старшакам летело грозное слово.

Арсению и в Сбитневе не нравился громкий, хорошо поставленный голос, в любом споре он уверенно закреплял отвоеванную позицию. И все соглашались. Только Сашка Уватов не соглашался и называл Сбитнева антигражданином и спрашивал Арсения, зачем он сдружился со Сбитневым, он, тихий и лиричный?

Арсений улыбался, пожимал плечами и искренне признавался:

— Тоже ведь человек, Саня. Тоже в деревне вырос, как ты и я.

— Тоже мне, нашел вид! Да таких море! Проломники! — И презрительно кривил губы. — Это их славянофильство на асфальте… У них раздуваются от патриотизма ноздри, когда о деревне говорят, а правду о деревне на полотне клеймят — чернуха…

— Но сперва в нем что-то было, Саня. Ведь было?

— Было, да сплыло. Вот такие и ведут к одичанию духа, из-за них, из-за их самодеятельной мазни профессия гибнет. Убей — не пойму, ну что у тебя общего с этим прощелыгой?

— Ничего, — разводил руками Арсений. — Просто человек, типичный для конца нашего столетия, мой современник. Он пишет себе подобных, а это уже, согласись, пласт времени.

— Чудачок ты, Арсюшка! Учти, Сбитнев просто так не дружит.


С материалами в Фонде было туго. Гипс и тот не без меры. Арсений не роптал — брал, что было. Гипсовые раскрашенные женщины очень нравились Уватову, и он частенько говорил, что вот бы эти работы да на ярмарку в деревню, в момент бы очередь выстроилась.

Старухи деревенские дряхлели, становились бестолковыми, и Арсению было жаль уходящего с ними знания, которое вдруг никому не стало нужно. На краю их деревни ветшал дом, в котором усыхала и кособочилась бабка Сверчушка. Чуть не по зубам медикам хворь — к Сверчушке. Раньше крепким заплотом был обнесен огород, ядренели издалека тесовые ворота и сама Сверчушка, не оказывая возраста, лихо советовала всем: «Э, девка, затоскуешь, загорюешь — курица обидит!» И любила, чтоб за лекарство чекушечкой одаривали.

Лет четырех раскатился Арсюшка и грохнулся на кирпичи, когда печь в доме ломали. На коленке шишка выросла. Мать недолго думая — к Сверчушке. А та: «Неси-ка из амбара, как зайдешь — на ларе, старую конскую кость». Мать сходила и принесла. Сверчушка, улыбаясь мальчику, взяла в руку кость и легонько по шишке начала водить: «Кость, кость, стара кончилась кость, возьми, стара конска кость, мою навие кость!» И три раза так сказала, Арсений и запомнил.

115