В отделе кадров первым делом спрашивают: «Холостой?» Если да, с ходу оформят, направление в общежитие дадут, а семейному, если и примут, про квартиру даже не заикнутся. Раз Север — надо, чтоб человек не только в деньгах льготы имел, надо, чтоб еще и жил достойно. Где же будет хватать рабочих? Холостяк, он и есть холостяк. Взбрындил — взял бегунок и — ать-два по Северу шляться. Семейный не побежит небось.
У них на заводе сколько постановлений читали об усилении трудовой дисциплины, о закреплении кадров. Постановление что — не домик. Ей бы вот дали квартиру — ни за какие коврижки не уехала бы из Сургута. И без постановлений работала бы сколько потребовали. Сознательность, поди, не на пустом месте появляется.
А ей ребятам надо образование дать, не обсевки в поле. Пусть учатся. А привыкнут к Сургуту — в теплые края не заманишь. Теплые края да кипарисы они только в кино видели. И тут у них никакое не временное жительство.
Конечно, она не буровик и не нефтяник, так трех мужиков растит. Не велико, понятно, достижение, что на Север с тремя прикатила. Но все же работает. В мастера вон зовут ее, когда скребок по очистке труб пустят. Справиться, конечно, можно, если захотеть, но одна-то справа без доброго отношения людей ничего не стоит. Мастер — фигура загадочная. На стройке у них мастер пешком не ходил — бегом бегал. И на заводе у них тоже мастер бегает. То трубы подвезли не того диаметра, какой надо на сегодня, то битум с примесями. Производство-то сами налаживали, самим и поправлять все надо.
Все она видела, но решиться пойти в мастера не могла: чем она лучше других. Надежда же ее уговаривала. Сама уходить с завода собиралась. По специальности-то она закройщик, только ателье близко не было, а в дальних все места заняты, ведь единицы этих КБО и ателье. Все шуровали на месторождениях, а город вообще не город. Ни одного театра. Надежда уже договорилась с работой в новом быткомбинате, вот-вот откроют, и уйдет.
Сомневалась-сомневалась Елена, идти или нет в мастера, и затеяла разговор с Толей.
— Чего тут думать? — сразу отрубил сын. — Идти надо в мастера. И учиться надо. Я твое свидетельство об окончании восьмилетки посмотрел, ты, мам, лучше меня училась. Вот бы взяла да поступила вместе со мной в техникум, только на другое отделение.
— Ну что ты, сынок, куда мне! Я все перезабыла. Нет, нет! — махала она рукой. — Придумаешь тоже — учиться! Вон мои-то отделения, — кивнула она в сторону кастрюль.
— Ты, мам, не обижайся, но всю жизнь не будешь среди них. Вот Анна Каренина, пусть про нее и сам Толстой написал, от безделья под поезд бросилась, тоже все дома, все при тоске. Это вы, может, ей сочувствуете, а теперь ей бы и в голову не пришло такое выкинуть, бегала бы с работы в магазин, из очереди в очередь. А еще месткомы, женсоветы, неблагополучные дети…
— Господи, Толенька, да ты что говоришь, классика же это! Она как могла свое место в жизни отстаивала.
— Вот и ты отстаивай. Не сирота же казанская. И купи себе шляпу из соболей, или как их там… Купи, и все!
— Далась тебе эта шляпа!
Жизнь в Сургуте совсем не была похожа на ту, к которой привыкла Елена в Омске. Жила и жила себе, все в дом да в дом. Особенно осенью. Как начнутся заготовки, закрутки на зиму, штопка зимних вещей, утепление дома — знай поворачивайся. Все было привычным, устоявшимся, не будило мыслей, не требовало больших раздумий. Руки сами управлялись. Все было связано с тем, как накормить посытней, одеть потеплей, жить не хуже других, чтоб семья была как семья.
Незаметно и не понятно почему вырос ее Толя молчуном, себе на уме. На родительские собрания Елена ходила исправно. Про сына-то и говорили там немного: ведет себя примерно, учится хорошо. И слава богу! От работы домашней не отлынивает — куда лучше? Не грубит, в разговор взрослых не встревает. Старший, он и есть старший, дай бог каждому такого.
Только теперь, в Сургуте, Елена испугалась молчаливости старшего. Посмотрит на нее молчком, не поймешь, о чем думает? Осуждает за что или жалеет? Иногда он и на отца смотрел так раньше. У Василия интерес к первенцу пробуждался порывами: то схватит его, на всю избу громко целует, петушком называет. Малыш разнежится, разбалуется — Василий щелкнет его, закричит: «Иди отсюда!» Толя к матери на кухню придет, к ней жмется. Порой Василий придет поздно, Толя уж спит. «А где у нас петушки тут маленькие? Где мой сладенький?» Лезет к спящему, опять на всю избу громко целует, мальчик капризничает спросонок, отбивается. «Что, папке не рад? Ну-ка, обними быстрей папку!» Толенька зароется в подушку, а Василий и щелкнет его по заду — люби папку, когда папке этого захочется! Постарше стал Толя — избегал отца. Елена это видела, понимала. И теперь испугалась: не избегает ли и ее сын? Если будут под одной крышей без тепла жить друг к другу, куда же повернется такая жизнь? Закончит техникум молчком и уйдет? Потом Андрейка, потом Сергунька… А она что же? Только с кастрюлями и досадой останется? Вроде и жизнь им посвятит, а на самом деле? В кино с ними ни разу не сходила, книгу вместе не прочитала, и вообще — что им хоть снится по ночам, ее беспокойным мальчишкам? Не заботы же матери о драных штанах и рубахах. Сама-то она когда последнюю книжку прочитала? Не помнит… И ребята ни разу не видели ее с книжкой в руках.
Вон Андрейка сколько приставал с вопросами по полярной сове. А она и слыхом не слыхивала про такую. Про Мангазею спрашивал — не ответила. Он и спрашивать перестал. Все к Толе обращается, будто мать пустое место, будто мать только варить рождена да носки штопать.