— Ваня, врач не должен быть тяжелее болезни. Ты же не хуже меня знаешь, что дни его были сочтены…
— Ну и пусть бы тут. У нас. Дежурный врач зафиксировал бы факт смерти, все бы как положено.
— Но ему-то не легче, Ваня, от этого, Шабалину, говорю, не легче от того, что его смерть запротоколировали.
— Знаешь, милочка, существует порядок. Не нами установленный.
Мне все стало безразлично. Пусто стало. Все вокруг показалось невыразительным, неовеществленным, из меня словно все вынули, оставив одну тоскливую мысль: Шабалин умер.
Человек, если уж так случилось, не должен быть обеспокоен в такой миг чужим присутствием. Пусть мне вынесут выговор с последним предупреждением. Пусть напишут, что я после операции оставляю родственников, заставляю больных перед операцией читать книги о любви и даже о сексе. Я вошла в палату, где лежал раньше Шабалин. Его вещи уже собрали и унесли. Кровать была аккуратно заправлена. А мне все кажется, что вот сейчас он войдет, извинится, бормотнет пару латинских фраз и ляжет, приготовившись к осмотру. Ну как же так? Неужели нет крупного, красивого Шабалина? С его огромным опытом буровика, с его культурой души, с его здоровым юмором и неиссякающим жизнелюбием?
Я присела на заправленную кровать, перебирая в памяти все маленькие возможности, которые могли хоть как-то помочь Шабалину. Я понимала, что все это пустое, упрекнуть мне себя не в чем. И вдруг в самое ухо, я даже вздрогнула, мне шепнул Шабалин: «Фэци квод потуи, фациант мэлиора потэнтэс» — «Я сделал все, что мог, кто может, пусть сделает, лучше».
Он и сейчас оставался снисходительным ко мне!
Я не сразу поняла, что меня звали к телефону.
— Мама, мама! — услышала я восторженный голос сына. — Посмотри за окошко! Посмотри быстрее! Снег совсем позеленел! И все позеленело кругом! А я вспомнил, я сразу вспомнил, как ты утром сказала, что скоро придет весна! Я сейчас высуну голову в форточку и послушаю, как она идет.
Я услышала частые гудки. Представила набухшие почки на деревьях, устремленную навстречу весне улицу, весь наш город, спешащих людей.
«Carpe diem!» — приказала себе.
Я не уловила большой внутренней энергии в этом приказе себе. Но руки уже привычно отыскивали папку с историями болезни.
Какое странное название у этого документа с сухими, бесстрастными записями! Это во мне накапливаются грустные истории, чужие откровения. Я отложила в сторону историю болезни Шабалина. Она существовала отдельно от того Шабалина, человеческая суть которого давала мне нравственные силы снова идти и верить, что и сегодня открытый день кому-то очень нужен.
Никогда не думала, что морской конек такой маленький. Но разве величины — вещь не переменная?
Под конец собрания председатель колхоза строго подытожил:
— Словом, бабоньки, говорить больше об этом не будем. Жирность молока резко снизилась. С молзавода предупредили: если еще раз опрохвостимся, примать не будут. Чего мне тут с вами прятки устраивать — поменьше воды лейте, вот и вся лаборатория!
Бабы возмущенно загудели, мол, не буровь, чего не надо, а Евлания подивилась: ну и бабы, кого хошь перешибут дружным хором!
— Ладно, бабоньки, разговор этот промеж нас. Я вас предупредил? Предупредил! Нонче разговор — завтра дело, вот и смекайте сами! — Председатель подошел к окну. — Вот уж погода-то нисколь нас нынче не обидела, а? Картошку прибрали до падеры… Давайте, бабоньки, определяйтесь с покупкой поросят. Завтра начнем выписывать. Неограниченно.
Это к Евлании вроде не относилось, легко подумалось, что зачем они ей, боровок или свинка, последнюю курицу пустила под топор лет десять назад и дочери, она тогда только замуж вышла, в сумку вместе с корчагой груздей упаковала. Конечно, держивали они с мужем всякой живности. Так это когда было! Мужа уж пятнадцатый год нет, с ним и хозяйство упало, одни куричошки трепыхались в стайке.
— Евлаха, ты как, надумала поросенка брать? — ткнула ее острым локтем в бок Тюнька Романова.
— А на лешака он мне? — отвлеклась от своих мыслей Евлания. — У меня печень не пускат свинину.
— Дак робятам, им че, хоть конину, лишь бы мясо. У-у, я дак двоих возьму, раз дают. Сельпо еще, будь оно неладно, наблазнило: примем картошку, примем, а я от жадности окромя пятнадцати огородных еще в поле десять соток картошкой засадила. Ломила эту елань, все казанки об картошку исторкала, а они, холеры, сельповские-то, на центральной усадьбе у всех приняли, диво по асфальту-то возить! С тем и план свой выполнили, а к нам ноженьки подкосились ехать. Куда теперь с картошкой? Не, двоих возьму! — Тюнька Романова возбужденно поерзала по сиденью автобуса.
— Ты нонче тоже «розу» сажала? — снова ткнула Евланию в бок Романова.
Евлания утвердительно мотнула головой.
— Ну, безвредная картошка, — довольно продолжала Романова. — Ой и намаяла она меня, как гнездо — так ведро! А ты сколь сажала-то?
— Да тоже множину. Разохотилась. Думала, сотни на две сдам, хоть подмогну Катерине пальто справить. А не приняли. Так и стоит в ограде. Может, приедут еще.
— Ак как! В газетке же сельпо-то хвалили — план, дева, перевыполнили по закупу картошки у населения. Мой ажно заматерился.
— Дак понятно. Куда теперь с картошкой? У моих в городе ни погреба, ни подпола. В сумке много ли увезешь? Да и некогда им часто бывать…
Автобус тронулся. Грунтовая дорога, еще недавно наполненная движением машин с зерном, была свободной. По ней прошел грейдер, и лысая, без пыли, середина отсвечивала в лучах заходящего солнца.