Не забыла Мария Трофимовна обратить наше внимание на цену букваря — стоил он совсем дешево — и на его тираж — огромнейший! Не умея еще умножать такие цифры, мы притихли, заробели: букварь вдруг показался величайшей ценностью.
Сколько помню, потом всегда было стыдно идти в понедельник в школу, не поменяв обертку на учебниках. Очень бережно к ним относились.
Спасибо Марии Трофимовне! Еще в детстве мы прониклись уважением к каждой буковке книжной страницы, к людям, создающим чудо из чудес — Книгу.
Когда музыкант Викторов выходил с баяном на сцену, толпа ревела и стонала от восторга, потому что это был единственный цыган, выступавший на эстраде с баяном.
После концертов Викторова брало в плен одиночество, природа которого крылась в неразрешенности устремлений музыканта — он не мог, не решался выплеснуть на бумагу с в о ю музыку. Ах, не будем о том, что есть алхимия творческого часа, толпа жаждет развлечений!
Викторов долго и сознательно бежал от звучащей в душе музыки. Наверное, это по́шло — «звучащей в душе музыки»! Пока она у него т а м звучала, всех это устраивало, как устраивало то, что Викторов отдавал толпе огонь, страсть и эмоциональный выхлест, а в гастроли бросался как в спасение — вечная неустроенность в гостиницах, жизнь кучкой, ночью ноги солиста у головы чтеца, тумбочка — одна на двоих, побудка — общая, умывальник — в конце коридора, разбитые грунтовые дороги, скрипучая сцена в пропыленном деревенском клубе и обязательный, под потолком, лозунг: «Искусство принадлежит народу!» Все это не поощряло к индивидуальному творчеству, и само-то слово «творчество» растеклось по буковкам параграфов и циркуляров, согласно которым строила свою деятельность всякая филармония.
Мятежную душу и ночь не убаюкает. Ночами Викторов купался в звучащих в нем хорах, вокализах, оркестрах. Воспаленное воображение его унималось на рассвете, и день начинался обычно. Вокалисты «жевали» слова, пели утробно и задавленно, Викторов терпеливо учил их нести слово, а не себя в песне, вокалисты соглашались и снова делали из слов кашу. А он грустно думал: «На кого трачу годы?»
Однажды ночью музыка выпихнула его из постели, он взял баян, давая музыке жизнь — с в о е й музыке.
Ночное пиано может внезапно, вопреки воле, перерасти в форте. Повинен ли творец? Объяснима ли стихия?
Очнулся Викторов от стука в стену. Это толпа напомнила о себе раздражением.
С тоскливым сожалением признал он правоту нормальных и положительных соседей, живущих в раз и навсегда выработанном режиме, в удобное для них время за кровные два рубля бисировавших ему и требовавших пота. Такой — ночной и мятущийся — он им не нужен и неудобен, да еще по соседству.
Днем, когда он брал баян, ему звонили и умоляли умолкнуть, ночью стучали ногами в стену, по утрам громко, назло ему, спящему, включали на полную мощность рок. Они, конечно, думали, что Викторов живет в свое удовольствие — подумать только, никто его не заставляет, а он сидит и играет! А между тем он выбрал ужасный путь, целиком отдавшись власти звуков, из которых рождалась цыганская инструментальная музыка, быстрыми восьмушками и шестнадцатыми выплескивающаяся на нотный стан. Генетический код глубинной памяти прорастал симфонией, повествуя о подвигах цыганского богатыря Корбы, страданиях крепостной цыганской певицы Степаниды и подвижничестве главы цыганского хора Ильи Соколова.
На этом пути Викторова два раза в месяц уже не возникала филармоническая касса с денежными знаками. Он стал для соседей человеком без определенных занятий. А попросту — тунеядцем.
Милиционер в толк взять не мог — не пьян, никаких застолий, а на баяне играет денно и нощно. Да если ты композитор, то почему ты здесь, а не т а м, где вся глобальная культура?
В Москве ему откровенно сказали: записываем лишь популярных, вот прославишься — приходи, и тебя выпустим гигантом. Московские знакомые сочувственно восклицали: «В Америке тебя бы на руках носили!»
В Америку Викторову не хотелось — он был корневой русский цыган.
…Снилось соло виолини. Скрипка звучала печально и страстно, Викторов бежал на ее звук по степи, вдыхая аромат звуков. Кто-то нетерпеливо тянул его за руку и горячо шептал: «Авэнти, авэнти!» А он не хотел уходить от этих невидимых, нежных пиццикато, подобных прыгающим кузнечикам, увлекающим его дальше в степь. Он узнавал мать у шатра посреди островка ковыля, хотел у нее что-то спросить, но мать исчезала, и Викторов задыхался от одиночества и мучивших его звуков. «Со мангэ тэкэрав? Со?!»
Внезапно скрипка замолкла, словно колокольчик вдали оборвался. Унесся ввысь прозрачный аккорд. Ковыль щекотал лицо, и было душно, как в парилке…
Он проснулся. В темноте на ощупь нашел баян, с закрытыми глазами начал выявлять не отпускавшую его мелодию. И сон повторился…
В стену стучали, не умея видеть цветных снов под музыку.
Наверное, придет время, когда человеку в его ночной творческий час будет жить легче. Каждый город будет знать и гордиться Художником, каждый город выстроит ему дом, каждый город будет его беречь, и люди в каждом городе будут говорить: «Он — наш человек, вобравший нашу и вселенскую боль, он не может быть где-то там, потому что настоящий художник всегда живет посреди жизни».
В школах и ПТУ меня всегда предупреждают: «Вы уж извините, они двадцать — тридцать минут сидят ничего, со стеснением, а потом шуметь начинают».