Шутиха-Машутиха - Страница 147


К оглавлению

147

— Что ты, что ты, — потерянно шептала она. Осторожно высвободив руку, гладила его по голове, боясь пошевелиться. А потом тихонько запела: — Пойду-выйду в чисто поле, поскликаю всех зверей. Пойду-выйду в чисто поле, поскликаю всех зверей. Ой вы, лютыя зверечки, разорвите вы меня. Ой вы, лютыя зверечки, разорвите вы меня.

Арсений успокоенно слушал, положив ей голову на колени, устроившись рядом, на полу. Это было полузабытое детское воспоминание: нянька сидит на лавке, Арсюшка пристроил ей голову на колени и слушает сказку про домового, который живет в каждом доме и предупреждает о беде, потому что он любит покой в доме и радость.

— Я с тобой в лес боялся ходить. Вот, думаю, набегут эти зверечки и разорвут тебя, — сказал он, поднимая голову. — А песня какая хорошая. Ты любила, нянька? — спросил он о том, о чем никогда не спрашивал.

— Любила, Арсюша. И он меня любил. Только был он несвободный, а женатый, на наш пай холостых уж не досталось. Жена у него туберкулезом болела, в ту пору его лечить не умели. Он порывался от нее уйти. Но кто бы я была после этого? А как получилось у меня с ногой несчастье, я и вовсе сама уехала, хоть он и упрашивал. Шибко я его, Арсюшка, любила, ты, бывало, уснешь, а я плачу. Но ты и вылечил меня. — Она встала со стула, вышла в прихожую. Вернулась с письмом. — Вот последнее-то письмо от Ивана Тимофеевича. Старый ведь, Арсюшка, человек. Хоть и академик, а как дитя. На год зайца мне картинку с зайцем прислал, сам нарисовал. А я ему носочки к зиме посылаю. Мы же старые люди, много ли нам надо? Он жаловался, что пришли с фирмы «Заря», окна вымыли плохо, а деньги взяли большие. Объявление дал в газете, что нужна приходящая помощница по хозяйству, так пришла такая помощница, что у него гастрит обострился от ее-то готовки. Рано у него, конечно, жена умерла, а деток судьба не дала. Сам понимает, что стареет, вот и тянется к живому человеку, в Москве-то к нему все по делу, а нет понимания, что и он в понимании нуждается. Поживет у нас в деревне. Куда с добром! На-ка почитай его последнее письмецо. Мы с матерью раз пять читали.

Арсений развернул густо исписанный лист бумаги. Буквы были неровные, незнакомые, Арсений помнил почерк Прибыльского — стремительный, летящий, как и его скульптуры, полные динамики, энергии, внутренней экспрессии.

...

«…Чувствую, что не одолеть мне в одиночку того, что задумал, — читал Арсений, — видимо, слишком долго думал и не рассчитал сил. Меня встревожило, что в Фонде пренебрежительно отозвались о работах Арсения, когда я звонил. «Радищева» его видел. Это работа мастера. Народ должен иметь «Радищева», я сказал в Союзе художников свое мнение, и с ним согласились. Арсений, положительно, все эти годы шел к образу. И это главное. Галя, спешу Вас успокоить: то, что у Арсения, как вы написали, плачущие глаза, — тут Арсений оторвался и укоризненно посмотрел на няньку: «Ну, ты, Галя, агент, а не родной человек!» — и снова приник взглядом к письму, — так у настоящего художника они и не могут быть иными. И вот я снова вернулся к тому, что давно задумал, и это уж не только дума, а прямо-таки настоятельная необходимость. У нас в стране каких только музеев нет, вплоть до Вооруженных Сил, а музея Женщины-Матери нет. И я вышел с предложением о создании такого музея! Мы вместе с Арсением должны одолеть всю рутину и все бюрократические колдобины, я на него полагаюсь и хочу заручиться его согласием. И с удовольствием воспользуюсь, Галя, Вашим приглашением приехать в деревню. Коли Арсений, негодник, до сих пор не удосужился записать Ваши сказки, так я их запишу, потом с удовольствием проиллюстрирую, и мы их издадим!»

— Ох, нянька, смотри, зазнаешься! Ведь книжку-то он, раз загорелся, обязательно издаст! — Арсений как-то сразу оживился, порозовел щеками.

— Нет, ты как, Арсюшка, не откажешься? Уж хватит тебе в подвале работать, да ведь и музей задумал! — Нянька встревожилась, что Арсений никак не отреагировал на слова Прибыльского о нем, Арсении.

— Тебя бы в парламент, ох и наворочала бы ты реформ, а, нянька? — улыбнулся он.

— А что? Я-то бы подписала приказ об открытии Храма Матери, и рука бы не запнулась!

Арсений брился, вглядываясь в свое отражение в зеркале.

Неужели у него плачущие глаза? «Боже мой! — подумалось ему. — В тридцать лет и такие стариковские глаза! Неужели и я — уже крайний!»


День был полон забот. Мало-помалу напряжение отпустило Арсения. Волнение иного свойства охватило его: он уже представлял, каким мог быть этот музей Женщины-Матери, с какими чувствами и мыслями могли бы входить и выходить из него люди.

Это к ней, Матери, во все времена и эпохи боец и пахарь обращали мысли свои, укреплялись именем ее, в испуге и безысходности вперед мысли и думы летело возгласом: «Мама!»

«К кому возопию, Владычице? К кому прибегну в горести моей, аще не к Тебе, Царица Небесная? Кто плач мой и воздыхание мое примет, еще не Ты, Пренепорочная? Кто паче Тебе в напаснях защитит? Услыши убо стенание мое и приклони ухо Твое ко мне… О Мати Господа моего Творца! Ты еси корень девства и неувядаемый цвет чистоты…»

Тихой стала мать. Смущенно оправдывалась, когда он приехал и застал ее в постели.

— Вот. Отдыхаю. Как барыня. — И все порывалась встать. — Сорвали тебя, сынок, от работы отвлекли, испугали зря. А мне уже лучше.

Он держал ее руку, исхудавшую, слабую. А мать шептала:

— Меня жалеешь, а любишь — Галю. Ласковый-то телок двух маток сосет. У меня-то вас много, а у нее — только ты. Не бросай ее, сынок.

У него отлегло от сердца, когда мать прохворалась и встала.

147