— В музей бы его, — вставил Арсений.
— Мы ходили! — махнула рукой Маруся. — Он уж сколько лет на ремонте. Не знаем, может, мы зря так хлопочем. Он для нас ценный, а так что в нем особенного, ценного? Ни петухов, ни цветов, только звон музыкальный остался. Вот. — Она открыла крышку, и возле накладной плашки что-то дзенькнуло.
Зубков поблагодарил старушек, извинился за вторжение и ушел. Сундук как сундук ему не был нужен. Но позволить разломать его на дрова! Сундук наплывал на него, горделиво охорашивался, горбясь покатой крышкой… Он поехал за ним на случайной машине. Арсению показалось: сундук вздохнул с облегчением, увидев его. И словно подобрал бока, чтобы легче было выносить. Арсений видел насмешливый взгляд молодой женщины. Старушки же суетились, вроде помогая вынести сундук, а на самом деле только мешали, но Арсений не отстранял их, понимая, что им напоследок хочется прикоснуться к этой вещи, проводить и проститься. Он вернулся поблагодарить старушек и увидел, что Маруся сидит на табуретке под часами и недвижно смотрит в стену, отрешившись вдруг от всего, происходящего в доме.
Сундук увозил в своих трещинках память о Марусе и ее сестрах.
Арсений любил сидеть на нем в сумерках, забравшись с ногами. Когда входил в мастерскую, сундук так и выпирал, норовя первым попасться на глаза, и Арсений хлопал по крышке: «Привет, старина!» А где-то в новом доме жили старушки, вроде и незнакомые, а вроде и совсем близкие люди, и одну из них, Марусю, с косичками на макушке, слушались часы. И он взял Марусю, мучимый думами о воссоединении духа и материи. Из всех троих, оставшихся из прошлого времени, только Марусю слушались часы, и она как бы обобщила в себе знание обо всем своем поколении, до пронзительности обострила в Арсении понимание образа этого поколения. Маруся слушала часы, как бы сверяя себя по чистоте звука механизма боя. И часы старались, сливаясь с ее отстоявшейся болью, не сфальшивить, не сбиться. А может, она слушала и старалась не сбиться? Наверное, вот так же деревенские старики слушают в лесу кукушку. Хочется, чтоб долго, а понимают, что все равно не сбудется.
Все меньше домов на старых улицах, не старушки — поколение людей разбредается по одинаково серым и громоздким домам.
Все правда в последней картине Уватова. Только по городской улице пронесется казенный катафалк, и в связке времен истает безымянный след человека. Еще один.
Арсений сразу понял, что Сбитнев чем-то озабочен.
— Хожу, хожу к тебе — мастерская закрыта, — начал он от порога. — Шток сказал, что тебе решили отдать путевку на дачу. Уступи, старик, а? Там будет об эту пору один нужный человек. А я тебе путевку в Прибалтику отдам, на турбазу, в Вайвари. Ну какая тебе разница? Все равно будешь сидеть у моря, я же тебя знаю. От встречи с этим дядей на даче многое зависит…
— Зря тратишь красноречие, — остановил его Арсений. — Я отказался от путевки в пользу Уватова. Еще сегодня утром. Тебе разве не доложили? — И улыбнулся.
— А-а-ах ты черт! — с досадой выдохнул Сбитнев. — Тогда все пропало!
— Конечно. Я сам два дня уговаривал Саньку, он же все зимой ездил, пусть хоть раз летом отдохнет.
Сбитнев, красный от досады, хлопнул дверью.
— Какие страсти! — громко сказал Арсений в пустоту. — Какие переживания, а? — сказал, обращаясь к сундуку. — А что дальше? Может, пора ехать к Прибыльскому, поговорить с умным человеком — что дальше?
Наверное, он устал. Даже перестал глазеть по дороге домой и мимо магазинов с витринами проходит быстро. Он чувствовал — на него оглядываются женщины. Арсений скорей относил это их внимание к какому-то беспорядку в одежде, оглядывал себя — не в гипсе ли пиджак, лицо? Так бывало с Виолой. Если он долго смотрел на нее, она спрашивала: «У меня что, зубы помадой вымазаны?» — подбегала к зеркалу, смотрела, вымазаны или нет. А он смотрел просто так. Ему казалось, что она, редко отдыхая от бесконечных суетливых забот об устройстве его дел, становится нормальным человеком, немного усталым, ушедшим в простые житейские заботы, когда не надо «делать» лицо и следить за тем, какое производишь впечатление. Если бы она почаще оставалась такой!
О себе, о том, как он выглядит со стороны, Арсений не думал. Ему бы и в голову не пришло, что он может нравиться женщинам. Он отшучивался от комплиментов, считая себя неинтересным, угловатым, обремененным вечным ожиданием какого-то чуда. Он бы согласился, если бы ему сказали напрямую, что ты, Арсений, несчастный человек. Согласился, не ощущая, однако, никакого несчастья и бывая счастливым в минуты, о которых не подозревают люди, которым непонятен и незнаком воображаемый мир. Он бы согласился с тем, что несчастен, но едва ли согласился бы поменять свой мир призраков, сублимаций на нечто конкретное, овеществленное, приносящее сиюминутную радость, результат. Что ему могли предложить взамен? Путевку в другие страны, персональную выставку, высокие расценки за работу? И для этого он ушел из деревни? Для этого бросился в непонятный мир человеческих отношений? Если ему дано благо выразить себя, свой образ мыслей, освободиться от напора чувств, то что еще может быть желанней для художника? Всеми доступными средствами взрывать корку эмоциональной закрепощенности людей, помочь им вернуть открытость и жажду добра. Он что-то придумал в этой жизни? Что? Николая Ивановича? Ирину Любомирову? Смерть? Няньку? Виолетту?
Да, Виолетту он придумал. И она бы осталась в его жизни еще одной сказкой, если бы он овеществленно не запомнил первый поцелуй. Он сказал: «Какой у тебя хороший нос!» Восторженно сказал, а она удивилась: «Нос?» «Да, да! — горячо шептал он. — Такая прекрасная линия носа — прямая, пахучая». И жил этим ощущением долго, может, так бы и унес образ взволновавшей его женщины, но она сама нашла его, и он, связанный этим овеществленным волнением, остался у нее.