Наверное, за пять лет Зубков здорово от нее устал и перестал верить, что они муж и жена. И дело было вовсе не в той кухне, которой обычно попрекают неумелую жену. Виолетте чертовски нужно было казаться, а не быть. Она боготворила в себе намерения и отвергала все, что делал Зубков. Она заключила, что Зубков совсем не тот, за которого она его приняла, приехавшего из столицы. Она оттерла от него всех охотниц за московским мальчиком с чистыми голубыми глазами, угадав в нем натуру одухотворенную, необъяснимо манящую. Бросив влиятельного любовника, сделалась скромницей, переменила наряды. Ее не смущала разница в возрасте, она внушила себе увлечение этим мальчиком с нервными руками, предполагая, как под ее влиянием он разовьется в мощного художника. Она будет его добрым ангелом, импресарио, употребив для этого все связи, все обаяние.
Она ошеломила Арсения тихими разговорами о сложностях периферийной жизни художника, о бездуховности города, чистейшей воды Тит Титыча, тем, что отчетливо понимала, как страшны торговцы в храме искусств и те чиновники, в руках которых судьбы искусства. Он доверился ей, увлекся ею. И, раз оставшись ночевать, помыслить не мог, чтобы оставить ее навсегда или до какого-то там случая. Он полагал, что не имеет права после такой близости уйти в сторону, как последний подлец и негодяй.
Вечеринка, устроенная в родительском доме, запомнилась страдающими глазами няньки, которая и не одобрила и не похаяла вслух его жену, но нянька в чем-то сильно сомневалась и страдала. Он принял это за обычную ревность сильно привязанного к нему человека, целовал няньке руки, говорил, что все равно она для него самый любимый и близкий человек. А нянька тихо ответила: «Вот то и плохо, Арсюшка. То и плохо».
И вышло плохо. Первые год-два Виолетта активно «проталкивала», без ведома Арсения, его «ядра и бедра», торопила с новыми работами, мечтала о его персональной выставке и тихонько писала свои натюрморты. Она отговаривала его от заказов, которые шли из деревни.
— Ну кто там видит твои работы? Пока ты торчал в деревне, ребята вон к выставке готовились.
Она тормошила его, когда ему хотелось побыть одному, и он стал чувствовать потребность в уединении, уходя в подвал. Но Виолетта врывалась, несла какую-то чепуху, и он стал ловить себя на мысли, что они совсем разные люди, ужасался этому, делал шаг к примирению после размолвок, просил Виолетту не «ездить по его мужскому самолюбию». Потом она враз забросила заботы о нем, не заходила в подвал, выбила себе прекрасную мастерскую, большую и светлую, завела там самовар и японские чашки. Она вдруг уверовала в свои способности, заставляла Арсения смотреть ее натюрморты.
Ночью он просыпался с желанием все-все начать в их отношениях сначала. Едва касаясь коротко стриженных волос жены, находил пальцем родинку на шее, приникал к ней губами, и в нем ярко вспыхивала по-крестьянски простая и ясная мысль о ребенке. Волосы Виолы пахли сигаретным дымом, и он просил ее перестать курить — кашель нехорош и аппетит плохой. Она смеялась и вздрагивала у него под рукой маленьким телом.
— Ну что ты меня словно ощупываешь? Формы не те, да?
— Да ты что? Мне просто хочется тебя трогать. Я бы радовался, чувствуя твой потяжелевший живот. Не всегда же девочкой быть. Я маленького хочу, разве это плохо?
Она начинала частить скороговоркой, выгораживая себе право оставаться тем, кем ей хочется быть. Арсению не хотелось ни гладить ее по волосам, ни прикасаться к ней.
В их комнате появилось кресло-кровать. На нем спал тот, кто приходил позже.
Приехавшая как-то рано утром, застала их нянька порознь ночевавшими.
— Ох, ребята, чего ж вы с таких-то пор — да порознь? — Шутя вроде спросила, но Арсений понял, что это ее очень озаботило. — Твои-то, Арсюшка, отец с матерью до сих пор на одной кровати спят, мол, если которому ночью плохо станет, так хоть локтем толкнуть можно, а если по отдельности — помереть можно.
— Вы бы, Галина Евдокимовна, не вмешивались, — насмешливо посоветовала Виола, — мы не в деревне, у нас свой уклад, сами и разберемся.
— Да что ты, что ты, Виолетточка, да тьфу на меня и размазать! Я и не вмешиваюсь, я по простоте, и правда, что у нас, деревенщины, порядки дикие! — И шмыгнула в кухню, давай свои деревенские гостинцы расталкивать, кастрюлями греметь. Потом в ванную — кучу белья разбирать, что замачивать, что тут же простирывать.
Стыд на Арсения навалился с такой силой, что он не выдержал:
— Ну что, жена, на кухне и над грязным бельем ты няньку терпеть можешь, допускаешь ее вмешательство?
— Так на то она и нянька! — Пожала плечами, как бы удивляясь тому, что Арсений этого понять не может.
Арсений метнулся в кухню, выключил газ и увел няньку к себе в подвал.
…Арсений все убыстрял шаг, минуя дворы, дома. Пусть и редкие, но экспрессивные налеты Виолы разрушали его, отсекая то лучшее, что еще хранила его память о их совместной жизни. А плохое, что в последний год жизни с Виолой отняло у него сон, он потом отдал Смерти, вырубив ее в дереве, вырубив такой, какой она пришла к нему в тревожный короткий сон.
— Ты кто? — спросил он у маленькой худенькой женщины.
— Я? Я — Смерть! — И горделиво огладила рукава драной вязаной кофты, как бы охорашивала себя и утверждала право присутствовать в его обществе.
Он смотрел ей прямо в лицо. Карие, близко посаженные глаза, небольшой, с седловинкой нос, высокие скулы и узкий рот. Ничего особенного. И глаза смешливые, любопытствующие.
— А зачем ты ко мне? — удивился Арсений.