Сбитнев с неподдельным изумлением качал головой:
— Прилететь и тут же — обратно! Ты знаешь, старичок, все тебя до вечера искали. Сам Цверхители ездил по трассе. Зря ты такую халтурку упустил. Там же профсоюзу деньги девать некуда.
— Витя, а зачем тебе много денег? — улыбнулся Арсений.
Сбитнев, запрокинув голову, громко захохотал.
— Мальчик, для чего ты пять лет жил в Москве? — просмеявшись, почти зло спросил Сбитнев. — Ты не заметил: там любят спрашивать, не хотите ли вы выпить чашечку кофе, и с готовностью ведут вас в бар. А в баре… м-ма-ма… какие наборы конфет, какие апельсины! Ты, старичок, баб лепишь, а я баб обожаю. Это полупроводники, на которых держится схема деловых отношений. Один мой друг, композитор, в Москве никак не мог записать свои песни. Ну ни одной! Ну-ну, не морщись! Я просто громко и с чувством пожалел заваленных коробками с пленками радиодам, устроил им перерывчик, мы мило пообедали в ресторане. Еще пара визитов — и мой друг в обойме постоянных авторов. Кому плохо?
— Тебе, наверное, — вздохнул Арсений.
— Моему кошельку! Но я был бы хреновым хозяином, если бы не заботился о нем. Да что ты все драматизируешь, старичок? Все так живут. Это же система. А система всегда выше человека. Лучше быстрей вклиниться в нее, а то раздавит.
— Наверное, это так, — только и нашелся что сказать Арсений.
Сбитнев после той выставки оставил Зубкова, в Москву больше не звал и разговоров, даже в коридоре, не заводил. И Арсений старался со Сбитневым не встречаться. От этого как нельзя лучше спасала Арсения мастерская в подвале. Такие, как Сбитнев, по подвалам не жмутся. Мастерские у них светлые, просторные и сухие. Но Арсений не завидовал, радуясь своей подвальной тишине с неясными ночными шорохами на стеллажах.
Для прочих это была вовсе не мастерская, а забегаловка. После трудов праведных можно было спуститься к Зубкову выпить чаю, посплетничать о начальстве. Насколько были толстыми стены подвала, настолько же надежным был Зубков. Он мог и не проронить ни слова, слушая собравшихся попетушиться художников, а у всех складывалось впечатление, что он тоже как-то участвовал в разговорах, как-то попритушил пожар в их душах, и начальство можно было снова терпеть, полагаясь на то, что ему, начальству, по какому-то праву и кем-то поручено судить об искусстве, делая ставку то на одного, то на другого, как на скаковую лошадь.
На Зубкова ставки никто не делал. Он был вне конкуренции, и к нему шли, потому что он не высовывался и, как считали, звезд с неба не хватал. Сплетничая о Сбитневе, ненавидя его, Арсений видел, чувствовал: завидуют. Стойкой неприязни к Сбитневу не было ни у кого, кроме Уватова. И попеременно каждый отламывал себе от щедрот Сбитнева, так или иначе льстя ему, оказывая услуги. Услуги так себе, пустяковые — поддержка на собрании, на обсуждении работ. Или на выборах правления Союза художников. Даже старый состав правления рекомендовал оставить Сбитнева. Шутка ли?! Именно Сбитнев помог «выбить» две квартиры. Официальные отношения с горсоветом никто не отметает, но много ли дождались от горсовета за отчетный период? А Сбитнев по своим каналам помог двум молодым живописцам. И два живописца вставали, горячо расписывали свои скитания по общежитиям и благодарили Сбитнева за помощь. Сбитнев в смущении разводил руками, опускал глаза и эффектно восклицал:
— Ну что вы, ребята! Так бы на моем месте поступил каждый. Это заслуга правления!
Все начинали шуметь, что правление ленивое, только о себе заботится, только себе дает высокие расценки за работы, правлению плевать на то, что нет материалов для работы, и надо занести в протокол для Москвы все, о чем тут говорится. О Сбитневе все на время забывали, и это его вовсе не беспокоило. Он сидел в укромном углу в кресле, принесенном им из своей мастерской, и, похоже, дремал.
Странно, думал Арсений, очень многие у него в подвале костерили Виктора, но на выборах правления именно Сбитнев набирал большее количество голосов. Он для чего-то нужен был всем. Не правление же, в самом деле, могло отвалить за одну ночь работы столько, что можно было безбедно жить и в простое, а гости Сбитнева — в больших чинах и со средствами. Эти полуимпотенты с благословения Сбитнева хорошо поставленными голосами просили запечатлеть на полотне ту порнографическую открытку, которая более других будоражила их выцветшую фантазию и могла бы украсить интимный уголок на загородной даче одним видом живописи. Один доктор наук от геологии два раза настойчиво пытался «разместить» заказ по собственному эскизу у Арсения. Он уверенным баритоном сообщал Арсению о своей любви к искусству, о том, что умеет ценить искусство, называя при этом ошеломляющую цену за ту «грацию», которая ему надобна в спальню. Посмеиваясь, он разглядывал работы Зубкова, потом, раздражаясь молчанием Арсения, нетерпеливо сказал:
— Вон сколько ты этих баб налепил! Что тебе стоит еще одну сделать — для меня?
Арсений молча помотал головой, еще не придя в себя от ужаса перед этим чудовищем, бесстыдно извлекшим из своего дипломата эскиз с безобразно скорчившейся женщиной. Ярость наваливалась изнутри, но Арсений с усилием улыбнулся и показал гостю рукой на дверь. И долго ненавидел себя за неумение брать людей за шиворот и выбрасывать, как ненужную вещь. И содрогался при мысли, что умение такое вдруг пришло бы к нему. Он противился этой разрушающей внешней силе, но она находила его и в подвале, он зачем-то нужен был ей, он и его милые создания, над которыми он трепетно и подолгу работал, — его женщины, небрежно обобщенные и подведенные под одно имя — бабы. Он никогда и никого не поправлял, жалея за неразвитое воображение и неумение любить женщину. Он молча нес свою тайну и спасался ею.