И тут Елену будто кто по лбу стукнул, даже остановилась: а ведь во всю-то жизнь она и за мужика, и за бабу была! Огород копать — она с Василием про все обговорит, обо всем перетолкует: куда мелочь, куда картошку, куда водопровод пробросить. Время придет огород копать — одна пластается, да еще Толька с Андрюхой тут же возле нее копошатся. Картошку копать — опять она к Василию с разговорами: сколько ведер в ямку спустят, сколько в подпол. А копать — опять она с ребятишками. Все-то у него срочная работа, все-то у него отчеты. А не велик начальник — снабженец, даже курсов не кончал по этому делу. Она хоть на штукатура-маляра в учкомбинате училась да в школу передового опыта ходила, а он-то куда скакал? Был в колхозе без году неделя, да и то при складе. Говорить, правда, здорово научился. Как собрание — первым записывался выступать. В Омске экспедитором устроился. Потом снабженцем стал. Только и слышала: «Надо разбиться, а достать начальнику машину в Горьком». «Чего ее доставать? — удивлялась Елена. — Дадут, поди, раз надо». — «Много понимаешь! — усмехался он. — Дадут в четвертом квартале по разнарядке, а ему надо в первом. Вот поеду в Тюмень, одному мужику отвезу наряд на кабель, а он обещал муксунов достать. Я этих муксунов одному мужику в Горьком, а он мне за рыбку — с конвейера машинку горяченькую в начале первого квартала». — «Неразбериха у вас там в снабжении». — «Чего бы ты понимала! — отмахивался Василий. — Хочешь жить, умей вертеться. Без нужняка в наше время не проживешь, у меня этот нужняк, считай, по всей стране есть».
Вот и вертится, как карась на сковородке. «Гелечка!» — и вприпрыжку, словно заяц в поле, а не отец троих парней. Срамота!
А в глазах все одна картина — бежит и бежит Василий к чужой женщине, и так от этого неловко, словно взяли да перевернули Елену вниз головой, вся кровь прилила к голове, а сердце трепещется, места найти не может, и все внутри без опоры, без места.
Сергуня вприпрыжку за ней, Елена его ручонку все сильней и сильней сжимает, словно не сына — всю свою жизнь за собой тащит.
— Ма, больно! — заревел он и упал, не хочет больше прыгать.
— Чего ты развылся тут! — И шлепка ему, шлепка.
Зашелся Сергуня от обиды — наманила автобусом, а сама обратно, да еще дерется…
— Господи, да что я, с ума, что ль, сошла? — бормотнула, схватила Сергуню на руки, так и бежала с ним, держа в охапке, подальше от места того. — Кровиночка ты моя, прости мамку, прости, не в себе я.
Он перестал реветь, словно понял что, обхватил ее за шею, щекой к ее щеке прижался, две настывших на морозе щеки, между ними дорожка горячая.
Тепло в вагончике берегли все. Старшие не ждали, когда мать напомнит, что надо уголь нести да печь топить, кто первый проснется, тот и бежит к печи. Даже Сергуня — бегать бегает, а домой какие-то дощечки от ящика тащит: «На, мама, положи в печь!» Похвалит старательного такого, а как батареи нагреются, еще и скажет: «От Сергуниных-то дощечек тепло у нас стало!» Мальчик подойдет к батарее, деловито проверит, какие они, и, заложив за спину руки, важно отойдет. В другой раз норовит еще побольше принести.
На зимние каникулы Толя работу нашел — телеграммы разносить. Сам, никто ему не говорил, даже слова не было от Елены. Какие уж деньги заработал, а принес и все до копеечки положил на стол. Елена так и этак их держала — и в развернутом виде, и в свернутом. Они ей казались совсем непохожими на все остальные деньги. И что на них купить сыну, не могла сразу придумать. Не хотелось их класть с остальными вместе и вообще не хотелось тратить.
— Мам, а вот такая шапка, — Толя обвел вокруг головы, — ну, такая, сзади черненький хвостик метелкой, сколько она стоит? Из чего она?
— Так это, сынок, соболь, должно быть. Дорогая она. А ты мне, что ли? — И замерла — уж не видел ли он отца с этой Гелечкой в соболях? — Да нет, сынок, сколько бы ни стоила, мне не пойдет такая. У меня же коса не пустит. Мне платки больше идут.
— Ну тогда купи себе чего-нибудь, чего-нибудь… такое. — Он повертел растопыренной пятерней.
— Да все у меня есть. Все!
— А ты все равно купи! — Поднялся и вышел из вагончика.
Она долго смотрелась в зеркало. Женщина как женщина. Чистенький халат, волосы тугим жгутом взяты на затылке, ни одной волосины не болтается, даже кожа на висках сместилась. Всегда одна и та же. Смотрись не смотрись. Она и в зеркало-то совсем редко заглядывает. Утром встала, волосы на руку и пошла крутить в калач.
Ребятня ввалилась на обед, и все трое с удивлением уставилась на мать. Остановились в дверном проеме и смотрят, словно не узнают.
— Ну, чего стоите, холод же валит! Закрывайте дверь да раздевайтесь быстрей. Я капустных пельмешков настряпала, бабушкиных.
— Мам, а ты куда собралась? — спросил Андрейка.
— Да никуда, с чего ты взял?
— Мам, я с тобой! — ударился на всякий случай в ревака Сергунька.
— Да вы что, ребята, никуда я не собралась.
— Ага, вон ты какая…
— Да какая?
— Красивая… — Андрюха обошел мать, оглядывая ее, и вдруг развеселился: — Да ты на одну нашу девчонку походишь! У нее такие же бакенбарды!
— Какие еще бакенбарды? — кинулась к зеркалу Елена.
— Ну эти, — дотронулся Андрейка до укороченных прядей, — совсем как у артистки.
«…Они испугались, что я вдруг могу уйти!» — так лежала и думала Елена ночью. Они словно изучали ее весь вечер. Малейшее ее движение за дверь — «Мам, ты куда?». Этот страх не от ее озорного поступка с волосами, нет. Весь Сургут облетела история с брошенным ребенком, кто-то и еще вспомнил — прошлогоднюю, кто-то про балки и вагончики сказал так, что это, мол, рассадник проституции. Дети же и принесли ей рассказ про то, как мать заперла младшего в балке, а сама уехала из Сургута. Трехлетний мальчик стоял у единственного в балке окна, пока его не заметили прохожие. Сколько дней он плакал, взбираясь к окну, — никто не знал. Только когда взломали дверь, в грязном балке не нашли и сухой хлебной корки — мать обрекла мальчика на голодную смерть.